вернёмся в начало?


К.ПАУСТОВСКИЙ


Старая рукопись




Несколько лет назад я написал небольшой рассказ, но никому его не показывал и не пытался печатать, а спрятал его между страницами старой рукописи. Там этот рассказ и пролежал до сегодняшних дней.

Так сурово я обошелся с этим рассказом потому, что он показался мне излишне фантастическим и наивным. В нем не было тех твердых признаков действительности, какие придают достоверность любо­му вымыслу.

Обычно, если не считать нескольких крупных авторов (среди них надо упомянуть Жюля Верна, Герберта Уэллса и нашего писателя Ефремова), фанта­стика выглядит в книгах топорно и холодновато. Люди играют служебную роль. Они бесцветны, слишком правильны, их внутренний мир очень скуден. Все это скучно и не заражает людей крылатостью, а без нее трудно жить и дышать.

Когда я писал этот рассказ, было время всеобще­го, но пока еще умозрительного увлечения межпланет­ными полетами. Имя Циолковского повторялось все чаще.

Мне случилось в это время попасть в Калугу, и там я увидел на спуске к Оке маленький деревянный дом, где жил Циолковский.

Около дома был сад — очень среднерусский и скромный. В саду вздрагивала от летевшего косого дождя листва лип, а под забором цвела глухая крапива.

Еще недавно тут же, рядом, седой и застенчивый человек размышлял над планами полетов на Марс и Венеру. Свет лампы из окна падал на куст сирени. Человек смотрел на этот куст. Он не мог не видеть его и не мог не думать об этом сыром саде и свернувшихся к вечеру цветах портулака и петунии. Они плотно закрывали свои лица лепестками, как бы страшась холода ночи, боясь взглянуть ей прямо в глаза.

Я сорвал травинку на краю тротуара, протянул ее между пальцами. Она тихонько скрипнула и запахла так, как пахнут по веснам луга. И я подумал, что там, на других планетах, наверное, нет ни таких травинок, ни таких дождевых капель, ни таких запущенных садов.

С тех пор прошло больше десяти лет. В 1961 году первый человек — летчик Гагарин — облетел на косми­ческой ракете вокруг Земли. Первые его слова, когда он увидел Землю, с высоты трехсот километров, были очень простые. «Красота-то какая!» — сказал он.

Земля, окруженная черным мировым простран­ством, сияла под ним огромной синей сферой. Она напоминала полукружие прозрачного сапфира. В тех толщах воздуха, что были освещены боковым солнеч­ным светом, горело радужное сияние.

Цвет воздушного пояса походил на голубизну южных водных пространств. Землю окружало как бы невесомое Средиземное море.

И весь этот праздничный океан света стремитель­но уносился в мировое пространство, ограждая и спасая Землю от космического холода и мрака.

Я старался представить себя на месте летчика Гагарина. По своему влечению к поэзии я вспомнил слова Фета о бездне мирового эфира, где «каждый луч, плотской и бесплотный, — твой только отблеск, о, солнце мира, и только сон, — только сон мимолетный!», вспомнил его стихи о том, как «на огненных розах живой алтарь мирозданья курится».

Под «огненными розами» поэт подразумевал, ко­нечно, звезды. Несколькими строками выше он сказал о них удивительно точные и какие-то трепетные слова: «на небе, как зов задушевный, сверкают звезд золотые ресницы».

Слова поэта как бы вплотную приближали космос к нашему человеческому, земному восприятию.

Я подумал, что теперь у нас неизбежно возникнет совершенно новая волна ощущений. Раньше в нашем сознании присутствовало загадочное, грозное и торже­ственное ощущение Галактики, а теперь зарождается новая лирика межзвездных пространств. Первые слова об этом сказал старый поэт, глядя из своего ночного сада на роящееся звездное небо где-то в земной глуши около Курска. А вторые слова сказал летчик, впервые увидев под собой земной шар. Вот этот старый рассказ.

Летчик был оторван от Земли, брошен в мировое пространство, у него было очень мало надежды на возвращение «домой».

«Домом» он называл старую милую Землю. Там набегали прибои, пахло укропом, каменистые дороги блестели от солнца, дети играли в скакалку.

Летчик по временам терял вес. Обморок — он казался хотя и невидимым, но живым существом — прикасался к нему, но летчик отстранял его легкой рукой, и обморок, тоже, должно быть, потерявший вес, останавливался в нерешительности.

Неподвижное пространство стояло за окнами не­сущейся кабины, как летаргия. Ему не было ни начала, ни конца. Только звезды напряженно пылали сквозь эту непроницаемую ночь мира и напоминали чрезмерно пристальные глаза.

В кабине было тепло, но гибельный космический холод гремел снаружи и сверкал черными изломами, догоняя ракету.

Летчик оцепенел. Он не мог собрать воедино свои разбросанные невесомые мысли. Иногда они метались, как пылинки в солнечном луче.

Летчик думал, что ему было бы легче, если бы он был не один. Нет, пожалуй, было бы страшнее. Он кое-как примирился с мыслью о собственной гибели, но не хотел, чтобы вместе с ним умирал еще другой человек.

Если бы этот человек был вместе с ним в кабине, то летчик, должно быть, больше всего боялся, чтобы второй человек не начал вспоминать, как у него где-нибудь в Ливнах окуривают сады от весенних за­морозков. Или внезапно вот здесь, в безнадежности мирового пространства, не полюбил бы милую женщи­ну. Ее он давно забыл. Он не оставил на Земле ни родных, ни друзей. Это обстоятельство он считал самым важным для себя в таком безумно рискованном деле, как полет в космос. Но теперь, головокружитель­но удаляясь от Земли, он внезапно почувствовал как бы нежность теплой женской ладони на своих губах. И тут же, подобно взрыву, глубоко и стремительно вернулась бы к нему любовь. И он закричал бы от отчаяния и от силы этой возвращенной любви.

«Хорошо, — думал летчик, — что я совершенно один, что во всем этом вечном пространстве я первый». Но, думая так, он обманывал самого себя. Конеч­но, он погибает, но никто не увидит его смерти, и никто и никогда на столетия вперед не узнает, кого он звал в свое последнее смертное мгновение.

Летчик ждал времени, назначенного для спуска. Еще там, на Земле, срок спуска был рассчитан с точностью до сотой секунды.

Он взглянул на часы и усмехнулся. Абсурд! Часы делят время на равные промежутки, а времени здесь, во Вселенной, не было, нет и не будет. Есть только движение.

Время существует только на Земле. Его выдума­ли люди, чтобы наглухо заключить в него свою жизнь. Зачем?

— Такой порядок! — беспомощно подумал летчик, но тут же сообразил, что было бы ужасно, если бы, предположим, Шекспир жил бесконечно и писал бы неизмеримое количество своих пьес, одну за другой.

Вообще бессмертие было бы величайшей пыткой и величайшим несчастием для человека. Как же радоваться каждой новой весне, если ты будешь знать, что впереди их — тысячи и миллионы и что каким бы ни был исключительным миг на Земле, он рано или поздно повторится? И не один раз.

Оцепенение нарастало, глушило звуки. Летчику казалось, будто он навсегда освободился от власти Земли, от всех земных законов.

Можно было спокойно уходить в бесконечность Вселенной, закрыв глаза, едва чувствуя скользящее движение ракеты.

Но ракета не бесконечна во времени. Каким-то уголком сознания летчик понимал, что спокойствие — это смерть и что он, человек, так же смертен, как и этот сложнейший металлический снаряд, несущий его в Галактике.

Он заставил себя приоткрыть глаза, снова взгля­нул на часы, услышал тихие и настойчивые сигналы с Земли, похожие на ворчливое жужжание шмеля, и нажал рычаг торможения. .

Земля начала разгораться, свет Солнца стал ярче. Под кабиной в неизмеримой глубине и мгле пронеслись размытые очертания Африки, похожей на желтоватую наклейку на школьной карте.

Вернулась тяжесть. Летчик испытал ее возвраще­ние, как легкий вздох, как спасение. Он подумал, что если ему суждено погибнуть, то не здесь, в мертвом одиночестве мирового пространства, а на милой Земле. И, может быть, в последнее мгновение он услышит запах развороченной ударом земли — сырой, свежий, похожий на настой ромашки и мяты.

Оцепенение сразу прошло. Земля неслась на него снизу вверх, нарушая все физические законы, неслась в пелене облаков и оловянном блеске морей.

— Кого я встречу первым на Земле? — подумал он и неожиданно для себя запел, хотя хорошо знал, что этого делать нельзя. Он пел первое, что ему пришло в голову:

На старой Калужской дороге,

На сорок девятой версте...


Приземлился он не на старой Калужской дороге, а где-то в горах. Очевидно, он нажал рычаг торможения немного раньше, чем следовало.

Он вышел, тяжело качаясь, из кабины, упал на нагретую солнцем щебенчатую землю и так пролежал без движения несколько часов. Только к концу дня, когда солнце начало клониться к закату, он пошевелил­ся, открыл глаза и прислушался. Ему показалось, что солнечный свет шумит усыпительно и равномерно. Загадочный этот звук заставил его тяжело сесть и осмотреться.

Он лежал в кустах низкорослого цветущего бо­ярышника на склоне горы, падавшей отвесной стеной в море. Оно спокойно несло к подножию этой горы прозрачные волны. Переливы этих волн колебали на листве боярышника слабые отблески. Лазурь простира­лась вокруг от земли до зенита — густая и чуть туман­ная, рожденная великим безветрием южной благосло­венной страны.

Среди кустов боярышника были разбросаны, как брызги золотой воды, венчики дрока. А над боярышни­ком и дроком просвечивало небо. На нем застыли на той страшной высоте, где он только что был, облака, похожие на розовые перья.

Хотелось пить. Флягу он оставил в кабине.

Где-то далеко, почти на самом краю земли, прокричал петух, а в кустах затрещала, вертясь, какая-то крошечная птица с красным горлом.

Земля! — сказал летчик и погладил листья боярышника. — Скоро вечер. Пожалуй, запоют соловьи.

Земля! — повторил он громче, и тяжелый железный ком подкатился к горлу. Он плакал, не скрываясь. Он плакал и думал, что имеет на это право. Никогда до этих пор он не знал, не видел, не думал, что Земля так трогательна и так нежна.

— За одну минуту... — сказал он медленно и остановился. — За одну минуту жизни на этой Земле я отдам все. За одну минуту!

Голова у него кружилась. В кустарнике что-то мелькнуло — белое и легкое — и он закричал:

— Ко мне!

Он кричал, он звал кого-то, но ему казалось, будто он беспомощно шепчет. Он не слышал собствен­ного голоса. Он не видел, как девочка лет двенадцати — обыкновенная мечтательная девочка, любившая бро­дить по склонам этой горы и представлять себя Золуш­кой, изгнанной из дома, — бежала к нему.

Она задыхалась. Она сразу поняла, что это лежит разбившийся летчик. Она плакала и не вытирала слез. Они слетали с ее побледневших щек и брызгали на ее руки и светлое платье. Но после каждой слезы глаза девочки сияли все больше и больше.

Летчик, очнувшись, увидел в этих глазах все, чего только можно ждать хорошего от жизни: лазурь, и блеск, и нежность, и страх за его жизнь, и любовь, такую же робкую, как венчик совершенно крошечного горного цветка, щекотавшего его щеку.

Вы оттуда? — спросила шепотом девочка.

Да. Я оттуда.

Я помогу вам. Пойдемте! — сказала она, все еще плача.

Летчик протянул ей руку. Она взяла ее и вдруг прижалась к ней заплаканными глазами.

— Земля! — сказал летчик, пытаясь подняться. — Ты — земля! Ты — радость!

У него все время кружилась голова.

— Да, да, — торопливо повторяла девочка, не понимая, о чем говорит летчик. — Вы обопритесь на меня. Я сильная.

Летчик взглянул на ее худенькие загорелые руки все в веснушках и ласково потрепал их.

Вот, собственно, и все. Я мог бы кое-что доба­вить к этому рассказу, но не стоит нарушать старый текст. Да и что я могу добавить? Только свое глубокое, неумирающее, завладевшее мной еще в юности восхище­ние перед жизнью, перед человеческим мужеством, перед своей страной, перед девической нежностью.

Апрель 1961 года

далее
в начало
назад