Аэлита01  

Странное об'явление

В четыре часа дня, в Петербурге, на проспекте Красных Зорь, появилось странное об'явление, — небольшой, серой бумаги листок, прибитый гвоздиками к облупленной стене пустынного дома.

Корреспондент американской газеты, Арчибальд Скайльс, проходя мимо, увидел стоявшую пред об'явлением босую, молодую женщину, в ситцевом, опрятном платье, — она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо женщины не выражало удивления, — глаза были равнодушные, ясные, с сумасшедшинкой. Она завела прядь волнистых волос за ухо, подняла с тротуара корзинку с зеленью и пошла через улицу.

Об'явление заслуживало большого внимания. Скайльс, любопытствуя, прочел его, придвинулся ближе, провел рукой по глазам, перечел еще раз:

— Twenty three, — проговорил он, наконец, что должно было означать: «Чорт возьми меня с моими костями».

В об'явлении стояло:

«Инженер, М. С. Лось, приглашает, желающих лететь с ним 18 августа на планету Марс, явиться для личных переговоров от 6 до 8 вечера. Ждановская набережная, дом 11, во дворе».

Это было написано — обыкновенно и просто, обыкновенным чернильным карандашом. Невольно Скайльс взялся за пульс, — обычный. Взглянул на хронометр: было десять минут пятого, стрелка красненького циферблата показывала 14 августа.

Со спокойным мужеством Скайльс ожидал всего в этом безумном городе. Но об'явление, приколоченное гвоздиками к облупленной стене, подействовало на него в высшей степени болезненно. Дул ветер по пустынному проспекту Красных Зорь. Окна многоэтажных домов, иные разбитые, иные заколоченные досками, казались нежилыми, — ни одна голова не выглядывала на улицу. Молодая женщина, поставив корзинку на тротуар, стояла на той стороне улицы и глядела на Скайльса. Милое лицо ее было спокойное и усталое.

У Скайльса задвигались на скулах желваки. Он достал старый конверт и записал адрес Лося. В это время перед об'явлением остановился рослый, широкоплечий человек, без шапки, по одежде — солдат, в рубахе без пояса, в обмотках. Руки у него от безделья были засунуты в карманы. Крепкий затылок напрягся, когда он стал читать об'явление:

— Вот этот, вот так, замахнулся, — на Марс! — проговорил он с удовольствием и обернул к Скайльсу загорелое, беззаботное лицо. На виске у него, наискосок, белел шрам. Глаза — ленивые, серо-карие, и так же, как у той женщины, — с искоркой. (Скайльс давно уже подметил эту искорку в русских глазах, и даже поминал о ней в статье: ..."Отсутствие в их глазах определенности, неустойчивость, то насмешливость, то безумная решительность, и, наконец, непонятное выражение превосходства — крайне болезненно действуют на свежего человека».)

— А вот взять и полететь с ним, очень просто, — опять сказал солдат и усмехнулся простодушно, и в то же время быстро, с головы до ног, оглядел Скайльса. Вдруг он прищурился, улыбка сошла с лица. Он внимательно глядел через улицу на босую женщину, все так же неподвижно стоявшую около корзинки. Кивнув подбородком, он сказал ей:

— Маша, ты что стоишь? (Она быстро мигнула.) Ну, и шла бы домой. (Она переступила пыльными, небольшими ногами, и видно было, как вздохнула, нагнула голову.) Иди, иди, я скоро приду.

Женщина подняла корзину и пошла. Солдат сказал:

— В запас я уволился вследствие контузии и ранения. Хожу — вывески читаю, — скука страшная.

— Вы думаете пойти по этому об'явлению? — спросил Скайльс...

— Обязательно пойду.

— Но ведь это — вздор, — лететь в безвоздушном пространстве пятьдесят миллионов километров...

— Что говорить — далеко.

— Это шарлатанство, или — бред.

— Все может быть.

Скайльс, тоже теперь прищурясь, оглянул солдата, вспыхнул гневно и пошел по направлению к Неве, — шагал уверенно и широко. В сквере он сел на скамью, засунул руки в карман, где прямо в кармане, как у старого курильщика и делового человека, лежал табак, одним движением большого пальца набил трубку, закурил и вытянул ноги.

Шумели старые липы в сквере. Воздух был влажен и тепел. На куче песку, один во всем сквере, видимо уже давно, — сидел маленький мальчик в грязной рубашке — горошком, и без штанов. Ветер поднимал, время от времени, его светлые и мягкие волосы. В руке он держал конец веревочки, к другому концу веревочки была привязана за ногу старая, взлохмаченная ворона. Она сидела недовольная и сердитая, и, так же, как и мальчик, глядела на Скайльса.

Вдруг, — это было на мгновение, — будто облачко скользнуло по его сознанию, стало странно, закружилась голова: не во сне ли он все это видит?.. Мальчик, ворона, пустые дома, пустынные улицы, странные взгляды прохожих и приколоченное гвоздиками об'явленьице, — кто-то зовет лететь из этого города в звездную пустыню.

Скайльс глубоко затянулся крепким табаком. Усмехнулся. Развернул план Петербурга, и, водя по нему концом трубки, отыскал Ждановскую набережную.

В мастерской Лося

Скайльс вошел на плохо мощеный двор, заваленный ржавым железом и боченкам от цемента. Чахлая трава расла на грудах мусора, между спутанными клубками проволок, поломанными частями станков. В глубине двора отсвечивали закатом пыльные окна высокого сарая. Небольшая дверца в нем была приотворена, на пороге сидел на корточках рабочий и размешивал в ведерке кирпично-красный сурик. На вопрос Скайльса — здесь ли можно видеть инженера Лося, рабочий кивнул во внутрь сарая. Скайльс вошел.

Сарай едва был освещен, — над столом, заваленном чертежами и книгами, горела электрическая лампочка в жестяном конусе. В глубине сарая возвышались до потолка леса. Здесь же пылал горн, раздуваемый рабочим. Сквозь балки лесов поблескивала металлическая, с частой клепкой, поверхность сферического тела. Сквозь раскрытые половинки ворот были видны багровые полосы заката и клубы туч, поднявшихся с моря.

Рабочий, раздувавший горн, проговорил вполголоса:

— К вам, Мстислав Сергеевич.

Из-за лесов появился среднего роста, крепко сложенный человек. Густые, шапкой, волосы его были снежно-белые. Лицо — молодое, бритое, с красивым, большим ртом, с пристальными, светлыми, казалось, летящими впереди лица немигающими глазами. Он был в холщевой, грязной, раскрытой на груди, рубахе, в заплатанных штанах, перетянутых веревкой. В руке он держал запачканный, порванный чертеж. Подходя — он попытался застегнуть на груди рубашку, на несуществующую пуговицу.

— Вы по об'явлению? Хотите лететь? — спросил он глуховатым голосом, и указал Скайльсу на стул под конусом лампочки, сел напротив у стола, швырнул чертеж и стал набивать трубку. Это и был инженер, М. С. Лось.

Опустив глаза, он раскуривал трубку, — спичка осветила снизу его крепкое лицо, две морщины у рта, — горькие складки, широкий вырез ноздрей, длинные, темные ресницы. Скайльс остался доволен осмотром. Он об'яснил, что лететь не собирается, но что прочел об'явление на проспекте Красных Зорь и считает долгом познакомить своих читателей со столь чрезвычайным и сенсационным проектом междупланетного сообщения. Лось слушал, не отрывая от него немигающих, светлых глаз.

— Жалко, что вы не хотите со мной лететь, жалко, — он качнул головой, — люди шарахаются от меня, как от бешеного. Через четыре дня я покидаю землю, и до сих пор не могу найти спутника. — Он опять зажег спичку, пустил клуб дыма. — Какие вам нужны данные?

— Наиболее выпуклые черты вашей биографии.

— Это никому не нужно, — сказал Лось, — ничего замечательного. Учился на медные деньги, с двенадцати лет сам их зарабатываю. Молодость, годы учения, нищета, работа, служба, за тридцать пять лет — ни одной черты, любопытной для ваших читателей, ничего замечательного, кроме... — Лось вытянул нижнюю губу, вдруг насупился, резко обозначились морщины у рта. — Ну, так — вот... Над этой машиной, — он ткнул трубкой в сторону лесов, — работаю давно. Постройку начал год тому назад. Все?

— Во сколько, приблизительно, месяцев вы думаете покрыть расстояние между землей и Марсом? — спросил Скайльс, глядя на кончик карандаша.

— В девять, или десять часов, я думаю, не больше.

Скайльс сказал на это, — ага, — затем покраснел, зашевелились желваки у него на скулах: — я бы очень был вам признателен, — проговорил он с вкрадчивой вежливостью, — если бы у вас было доверие ко мне и серьезное отношение к нашему интервью.

Лось положил локти на стол, закутался дымом, сквозь табачный дым блеснули его глаза:

— Восемнадцатого августа Марс приблизится к земле на сорок миллионов километров, — сказал он, — это расстояние я должен пролететь. Из чего оно складывается? Первое, — высота земной атмосферы — 75 километров. Второе, — расстояние между планетами в безвоздушном пространстве — 40 миллионов километров. Третье, — высота атмосферы Марса — 65 километров. Для моего полета важны только эти 135 километров воздуха.

Он поднялся, засунул руки в карманы штанов, голова его тонула в тени, в дыму, — освещены были только раскрытая грудь и волосатые руки с закатанными по локоть рукавами:

— Обычно называют полетом — полет птицы, падающего листа, аэроплана. Но это не полет, а плавание в воздухе. Чистый полет — это падение, когда тело двигается под действием толкающей его силы. Пример — ракета. В безвоздушном пространстве, где нет сопротивления, где ничто не мешает полету, — ракета будет двигаться со все увеличивающейся скоростью, очевидно, там я могу достичь скорости света, если не помешают магнитные влияния. Мой аппарат построен, именно, по принципу ракеты. Я должен буду пролететь в атмосфере земли и Марса 135 километров. С под'емом и спуском это займет полтора часа. Час я кладу на то, чтобы выйти из притяжения земли. Далее, в безвоздушном пространстве я могу лететь с любою скоростью. Но есть две опасности: от чрезмерного ускорения могут лопнуть кровесосные сосуды, и второе — если я с огромной быстротой влечу в атмосферу Марса, то удар в воздух будет подобен тому, как будто я вонзился в песок. Мгновенно аппарат и все, что в нем — превратятся в газ. В междузвездном пространстве носятся осколки планет, нерожденных, или погибших миров. Вонзаясь в воздух, они сгорают мгновенно. Воздух — почти непроницаемая броня. Хотя, на земле, она, однажды, была пробита.

Лось вынул руку из кармана, положил ее, ладонью вверх, на стол, под лампочкой, и сжал пальцы в кулак:

— В Сибири, среди вечных льдов, я откапывал мамонтов, погибших в трещинах земли. Между зубами у них была трава, они паслись там, где теперь льды. Я ел их мясо. Они не успели разложиться. Они замерзли в несколько дней, — их замело снегами. Видимо — отклонение земной оси произошло мгновенно. Земля столкнулась с огромным небесным телом, либо у нас был второй спутник, меньший, чем луна. Мы втянули его и он упал, разбил земную кору, отклонил полюсы. Быть может от этого, именно, удара погиб материк, лежавший на запад от Африки в Атлантическом океане. Итак, чтобы не расплавиться, вонзаясь в атмосферу Марса, мне придется сильно затормозить скорость. Поэтому, я кладу на весь перелет в безвоздушном пространстве — шесть-семь часов. Через несколько лет путешествие на Марс будет не более сложно, чем перелет из Москвы в Берлин.

Лось отошел от стола и повернул включатель. Под потолком зашипели, зажглись дуговые фонари. Скайльс увидел на досчатых стенах — чертежи, диаграммы, карты. Полки с оптическими и измерительными инструментами. Скафандры, горки консервов, меховую одежду. Телескоп на лесенке в углу сарая.

Лось и Скайльс подошли к лесам, которые окружали металлическое яйцо. На глаз Скайльс определил, что яйцеобразный аппарат был не менее восьми с половиной метров высоты и шести метров в поперечнике. Посредине, по окружности его, шел стальной пояс, пригибающийся книзу, к поверхности аппарата, как зонт, — это был парашютный тормоз, увеличивающий сопротивление аппарата при падении в воздухе. Под парашютом — расположены три круглые дверцы — входные люки. Нижняя часть яйца оканчивалась узким горлом. Его окружала двойная, массивной стали, круглая спираль, свернутая в противоположные стороны, — буфер. Таков был внешний вид междупланетного дирижабля.

Постукивая карандашом по клепаной обшивке яйца, Лось стал об'яснять подробности. Аппарат был построен из мягкой и тугоплавкой стали, внутри хорошо укреплен ребрами и легкими фермами. Это был внешний чехол. В нем помещался второй чехол из шести слоев резины, войлока и кожи. Внутри этого, второго, кожаного, стеганого яйца находились аппараты наблюдения и движения, кислородные баки, ящики для поглощения углекислоты, полые подушки для инструментов и провизии. Для наблюдения поставлены, выходящие за внешнюю оболочку аппарата, особые «глазки», в виде короткой, металлической трубки, снабженной призматическими стеклами.

Механизм движения помещался в горле, обвитом спиралью. Горло было отлито из металла «Обин», чрезвычайно упругого и твердостью превосходящего астрономическую бронзу. В толще горла были высверлены вертикальные каналы. Каждый из них расширялся наверху в так называемую взрывную камеру. В каждую камеру проведены искровая свеча от общего магнето и питательная трубка. Как в цилиндры мотора поступает бензин, точно так же взрывные камеры питались «Ультралиддитом», тончайшим порошком, необычайной силы взрывчатым веществом, найденном в 1920 году в лаборатории .....ского завода в Петербурге. Сила «Ультралиддита» превосходила все до сих пор известное в этой области. Конус взрыва чрезвычайно узок. Чтобы ось конуса взрыва совпадала с осями вертикальных каналов горла, — поступаемый во взрывные камеры «Ультралиддит» пропускался сквозь магнитное поле. Таков, в общих чертах, был принцип движущего механизма: это была ракета. Запас «Ультралиддита» — на сто часов. Уменьшая, или увеличивая число взрывов в секунду — можно было регулировать скорость под'ема и падения аппарата. Нижняя его часть значительно тяжелее верхней, поэтому, попадая в сферу притяжения планеты, аппарат всегда поворачивался к ней горлом.

— На какие средства построен аппарат? — спросил Скайльс.

— Материалы дало правительство. Частью на это пошли мои сбережения.

Лось и Скайльс вернулись к столу. После некоторого молчания Скайльс спросил неуверенно:

— Вы рассчитываете найти на Марсе живых существ?

— Это я увижу утром, в пятницу, 19 августа.

— Я предлагаю вам десять долларов за строчку путевых впечатлений. Аванс — шесть фельетонов, по двести строк, чек можете учесть в Стокгольме. Согласны?

Лось засмеялся, кивнул головой, — согласен. (Скайльс присел на углу стола писать чек.)

— Жаль, жаль, что вы не хотите лететь со мной: ведь это, в сущности, так близко, ближе, чем до Стокгольма.

Спутник

Лось стоял, прислонившись плечом к верее раскрытых ворот. Трубка его погасла.

За воротами до набережной Ждановки лежал пустырь. Несколько неярких фонарей отражались в воде. Далеко — смутными и неясными очертаниями возвышались деревья парка. За ними догорал и не мог догореть тусклый, печальный закат. Длинные тучи, тронутые по краям его светом, будто острова, лежали в зеленых водах неба. Над ними синело, темнело небо. Несколько звезд зажглось на нем. Было тихо, — по старому на старой земле. Издалека дошел звук гудящего парохода. Серой тенью пробежала крыса по пустырю.

Рабочий, Кузьмин, давеча мешавший в ведерке сурик, тоже стал в воротах, бросил огонек папироски в темноту:

— Трудно с землей расставаться, — сказал он негромко. — С домом и то трудно расставаться. Из деревни, бывало, идешь на железную дорогу, — раз десять оглянешься. Дом, — хижина, соломой крыта, а — свое, прижилое место. Землю покидать — пустыня.

— Вскипел чайник, — сказал Хохлов, другой рабочий, — иди, Кузьмин, чай пить.

Кузьмин сказал: — так-то, — со вздохом, и пошел к горну. Хохлов — суровый человек, и Кузьмин сели у горна на ящики, и пили чай, осторожно ломали хлеб, отдирали с костей вяленую рыбу, жевали не спеша. Кузьмин, сощурившись, мотнув редкой бородкой, сказал в полголоса:

— Жалко мне его. Таких людей сейчас почти что и нет.

— А ты погоди его отпевать.

— Мне один летчик рассказывал: поднялся он на восемь верст, — летом, заметь, — и масло, все-таки, замерзло у него в аппарате, — такой холод. А — выше лететь? А там — холод. Тьма.

— А я говорю — погоди еще отпевать, — повторил Хохлов мрачно.

— Лететь с ним никто не хочет, не верят. Об'явление другую неделю висит напрасно.

— А я верю, — сказал Хохлов.

— Долетит?

— Вот, то-то, что — долетит. Вот, в Европе они тогда взовьются.

— Кто взовьется?

— Как, кто взовьется? Враги наши взовьются. На, теперь, выкуси, — Марс-то чей? — русский.

— Да, это бы здорово.

Кузьмин пододвинулся на ящике. Подошел Лось, сел, взял кружку с дымящимся чаем:

— Хохлов, не согласитесь лететь со мной?

— Нет, Мстислав Сергеевич, — важно ответил Хохлов, — не соглашусь, боюсь.

Лось усмехнулся, хлебнул кипяточку, покосился на Кузьмина:

— А вы, милый друг?

— Мстислав Сергеевич, да я бы с радостью полетел, — жена у меня больная, не ест ничего. С'ест крошку, — все долой. Так жалко, так жалко...

— Да, видимо — придется лететь одному, — сказал Лось, поставив пустую кружку, вытер губы ладонью, — охотников покинуть землю — маловато. Он опять усмехнулся, качнул головой. Вчера — барышня приходила по об'явлению: «Хорошо, говорит, я с вами лечу, мне 19 лет, пою, танцую, играю на гитаре, в Европе жить не хочу, — революции мне надоели. Визы на выезд не нужно?». Что у этой барышни было в голове — не пойму до сих пор. Кончился наш разговор, — села барышня и заплакала: — «Вы меня обманули, я рассчитывала, что лететь нужно гораздо ближе». Потом, молодой человек явился, — говорит басом, руки потные: «Вы, говорит, считаете меня за идиота, лететь на Марс невозможно, на каком основании вывешиваете подобные об'явления?». Насилу его успокоил.

Лось оперся локтями о колени и глядел на угли. Лицо его в эту минуту казалось утомленным, лоб сморщился. Видимо, он весь отдыхал от длительного напряжения воли. Кузьмин ушел с чайником за водой. Хохлов кашлянул, сказал:

— Мстислав Сергеевич, самому-то вам, разве, не страшно?

Лось перевел на него глаза, согретые жаром углей:

— Нет, мне не страшно. Я уверен, что опущусь удачно. А если неудача, удар будет мгновенный и безболезненный. Страшно другое. Представьте так, — мои расчеты окажутся неверны, я не попаду в притяжение Марса: — проскочу мимо. Запас топлива, кислорода, еды — мне хватит надолго. И вот — лечу во тьме. Впереди горит звезда. Через тысячу лет мой окоченелый труп влетит в ее огненные океаны. Но эти тысячу лет — мой летящий во тьме труп! Но эти долгие дни, покуда я еще жив, — а я буду жить только в проклятой коробке, — долгие дни безнадежного отчаяния — один во всей вселенной. Не смерть страшна, но одиночество. Не будет даже надежды, что Бог спасет мою душу. Я — заживо в аду. Ведь ад и есть мое безнадежное одиночество, распростертое в вечной тьме. Это — действительно страшно. Очень мне не хочется лететь одному.

Лось прищурился на угли. Рот его упрямо сжался. В воротах показался Кузьмин, позвал оттуда в полголоса:

— Мстислав Сергеевич, к вам.

— Кто? — Лось быстро поднялся.

— Солдат какой-то вас спрашивает.

В сарай, вслед за Кузьминым, вошел давешний солдат, читавший об'явление на проспекте Красных Зорь. Коротко кивнул Лосю, оглянулся на леса, подошел к столу:

— Попутчика надо вам?

Лось пододвинул ему стул, сел напротив.

— Да, ищу попутчика. Я лечу на Марс.

— Знаю, в об'явлении сказано. Мне эту звезду показали давеча. Далеко, конечно. Условия какие хотел я знать: жалование, харчи?

— Вы семейный?

— Женатый, детей нет.

Солдат ногтями деловито постукивал по столу, поглядывал кругом с любопытством. Лось вкратце рассказал ему об условиях перелета, предупредил о возможном риске. Предложил обеспечить семью, и выдать жалованье вперед деньгами и продуктами. Солдат кивал, поддакивал, но слушал рассеянно.

— Как, вам известно, — спросил он, — люди там, или чудовища обитают?

Лось крепко почесал в затылке, засмеялся:

— По-моему — там должны быть люди. Приедем, увидим. Дело вот в чем: уже несколько лет на больших радиостанциях в Европе и в Америке начали принимать непонятные сигналы. Сначала думали, что это — следы бурь в магнитных полях земли. Но таинственные звуки были слишком похожи на азбучные сигналы. Кто-то настойчиво хочет с нами говорить. Откуда? На планетах, кроме Марса, не установлено пока жизни. Сигналы могут итти только с Марса. Взгляните на его карту, — он, как сеткой, покрыт каналами. Видимо, там есть возможность установить огромной мощности радиостанции. Марс хочет говорить с землей. Пока мы не можем отвечать на эти сигналы. Но мы — летим на зов. Трудно предположить, что радиостанции на Марсе построены чудовищами, существами, не похожими на нас. Марс и земля, — два крошечные шарика, кружащиеся рядом. Одни законы для нас и для них. Во вселенной носится живоносная пыль, семена жизни, застывшие в анабиозе. Одни и те же семена оседают на Марс и на землю, на все мириады остывающих звезд. Повсюду возникает жизнь, и над жизнью всюду царствует человекоподобный: нельзя создать животное, более совершенное, чем человек, — образ и подобие Хозяина Вселенной.

— Еду я с вами, — сказал солдат решительно, — когда с вещами приходить?

— Завтра. Я должен вас ознакомить с аппаратом. Ваше имя, отчество, фамилия?

— Алексей Гусев, Алексей Иванович.

— Занятие?

Гусев, словно рассеянно, взглянул на Лося, опустил глаза на свои постукивающие по столу пальцы.

— Я грамотный, — сказал он, — автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь, — вот, все мое и занятие. Свыше двадцати ранений. Теперь нахожусь в запасе. Он вдруг ладонью шибко потер темя, коротко засмеялся. — Ну и дела были за эти-то семь лет. По совести говоря, — я бы сейчас полком должен командовать, — характер неуживчивый. Прекратятся военные действия, — не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку, или так убегу. — Он опять потер макушку, усмехнулся, — четыре республики учредил, в Сибири да на Кавказе, и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал три сотни ребят, — отправились Индию воевать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, ей-Богу. На тройках, на тачанках гоняли по степи, — гуляй душа! Вина, еды — вволю, баб — сколько хочешь. Налетим на белых, или на красных, — пулеметы у нас на тачанках, — драка. Обоз отобьем, и к вечеру мы — верст уж за восемьдесят. Погуляли. Надоело, — мало толку, да уж и мужикам махновщина эта стала надоедать. Ушел в Красную армию. Потом поляков гнали от Киева, — тут уж я был в коннице Буденного. Весь поход — рысью. Поляков били с налету, — «Даешь Варшаву"! А под Варшавой сплоховали, — пехота не поддержала. В последний раз я ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого, без малого, год по лазаретам. Выписался, — куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась, — женился. Жена у меня хорошая, жалко ее, но дома жить не могу. В деревню ехать, — отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В городе тоже делать нечего. Войны сейчас никакой нет, — не предвидится, Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь.

— Ну, очень рад, — сказал Лось, подавая ему руку, — до завтра.

Бессонная ночь

Все было готово к отлету с земли. Но два последующие дня пришлось, почти без сна, провозиться над укладкой внутри аппарата, в полых подушках, множество мелочей. Проверяли приборы и инструменты. Сняли леса, окружавшие аппарат, разобрали часть крыши. Лось показал Гусеву механизм движения и важнейшие приборы, — Гусев оказался ловким и сметливым человеком. На завтра, в шесть вечера, назначили отлет.

Поздно вечером Лось отпустил рабочих и Гусева, погасил электричество, кроме лампочки над столом, и прилег, не раздеваясь, на железную койку, — в углу сарая, за треногой телескопа.

Ночь была тихая и звездная. Лось не спал. Закинув за голову руки, глядел на сумрак — под затянутой паутиной крышей, и то, от чего она назавтра бежал с земли, — снова, как никогда еще, мучило его. Много дней он не давал себе воли. Сейчас, в последнюю ночь на земле, — он отпустил сердце: мучайся, плачь.

Память разбудила недавнее прошлое... на стене, на обоях — тени от предметов. Свеча заставлена книгой. Запах лекарств, — душно. На полу, на ковре — таз. Когда встаешь и проходишь мимо таза — по стене, по тоскливым, сумасшедшим цветочкам — бегут, колышатся тени предметов. Как томительно! В постели то, что дороже света, — Катя, жена, — часто, часто, тихо дышит. На подушке — темные, спутанные волосы. Подняты колени под одеялом. Катя уходит от него. Изменилось, недавно такое прелестное, кроткое лицо. Оно — розовое, неспокойное. Выпростала руку и щиплет пальцами край одеяла. Лось снова, снова берет ее руку, кладет под одеяло. «Ну, раскрой глаза, ну — взгляни, простись со мной». Она говорит жалобным, чуть слышным голосом: «Ской окро, ской окро». Детский, едва слышный, жалобный ее голос хочет сказать: — «открой окно». Страшнее страха — жалость к ней, к этому голосу. «Катя, Катя — взгляни». Он целует ее в щеки, в лоб, в закрытые веки. Но не облегчает ее жалость. Горло у нее дрожит, грудь поднимается толчками, пальцы вцепились в край одеяла. «Катя, Катя, что с тобой?..» Не отвечает, уходит... Поднялась на локтях, подняла грудь, будто снизу ее толкали, мучили. Милая голова отделилась от подушки, закинулась... Она опустилась, ушла в постель. Упал подбородок. Лось, сотрясаясь от ужаса и жалости, обхватил ее, прижался. Забрал в рот одеяло.

На земле нет пощады...

Лось поднялся с койки, взял со стола коробку с папиросами, закурил и ходил некоторое время по темному сараю. Потом, взошел на лесенку телескопа, нашел искателем Марс, поднявшийся уже над Петербургом, и долго глядел на небольшой, ясный, теплый шарик. Он слегка дрожал в перекрещивающихся волосках окуляра.

«Да, на земле нет пощады», — сказал Лось в полголоса, спустился с лесенки и лег на койку... Память открыла видение. Катюша лежит в траве, на пригорке. Вдали, за волнистыми полями, — золотые точки Звенигорода. Коршуны плавают в летнем зное над хлебами, над гречихами. Катюше — лениво и жарко. Лось, сидя рядом, кусая травинку, поглядывает на русую, простоволосую голову Катюши, на загорелое плечо со светлой полоской кожи между загаром и платьем, на Катюшин, с укусом комара, кулачок, подперевший щеку. Ее серые глаза — равнодушные и прекрасные, — в них тоже плавают коршуны. Кате восемнадцать лет, думает о замужестве. Очень, очень, — опасно мила. Сегодня, после обеда, говорит, — пойдемте лежать на пригорок, оттуда — далеко видно. Лежит и молчит. Лось думает, — «нет, милая моя, есть у меня дела поважнее, чем, вот, взять на пригорке и влюбиться в вас. На этот крючек не попадусь, на дачу к вам больше ездить не стану».

Ах, Боже мой, какие могли быть дела важнее Катюшиной любви! Как неразумно были упущены эти летние, горячие дни. Остановить бы время, тогда, на пригорке. Не вернуть. Не вернуть!..

Лось опять вставал с койки, чиркал спичками, курил, ходил. Но и хождение вдоль дощатой стены было ужасно: как зверь в яме. Лось отворил ворота и глядел на высоко уже взошедший Марс.

«И там не уйти от себя. Всюду, без меры времени, мой одинокий дух. За гранью земли, за гранью смерти. Зачем нужно было хлебнуть этого яду, любить, пробудиться? Жить бы неразбуженным. Летят же в эфире окоченевшие семена жизни, ледяные кристаллы, летят дремлющие. Нет, нужно упасть и расцвесть, — пробудиться к нестерпимому страданию: жить, к жажде: — любить, слиться, забыться, перестать быть одиноким семенем. И весь этот короткий сон затем, чтобы снова — смерть, разлука, и снова — полет ледяных кристаллов».

Лось долго стоял в воротах, прислонясь к верее плечом и головой. Кровяным, то синим, то алмазным светом переливался Марс, — высоко над спящим Петербургом, над простреленными крышами, над холодными трубами, над закопченными потолками комнат и комнаток, покинутых зал, пустых дворцов, над тревожными изголовьями усталых людей.

«Нет, там будет легче, — думал Лось, — уйти от теней, отгородиться миллионами верст. Вот так же, ночью, глядеть на звезду и знать, — это плывет между звезд — покинутая мною земля. Покинуты пригорок и коршуны. Покинута ее могила, крест над могилой, покинуты темные ночи, ветер, поющий о смерти, только о смерти. Осенний ветер над Катей, лежащей в земле, под крестом. Нет, жить нельзя среди теней. Пусть там будет лютое одиночество, — уйти из этого мира, быть одному».

Но тени не отступали от него всю ночь. Под утро Лось положил на голову подушку и забылся. Его разбудил грохот обоза, ехавшего по набережной. Лось сел, провел ладонью по лицу. Еще бессмысленные от ночных видений глаза его разглядывали карты на стенах, инструменты, очертание аппарата. Лось вздохнул, совсем пробуждаясь, подошел к крану и облил голову студеной водой. Накинул пальто и зашагал через пустырь на Большую Монетную улицу, к себе на квартиру, где полгода тому назад умерла Катя.

Здесь он вымылся, побрился, надел чистое белье и платье, осмотрел — заперты ли все окна. Квартира была нежилая — повсюду пыль. Он открыл дверь в спальню, где, после смерти Кати, он никогда не ночевал. В спальне было почти темно от спущенных штор, лишь отсвечивало зеркало шкафа с Катиными платьями, — зеркальная дверца была приоткрыта. Лось нахмурился, подошел на цыпочках и плотно прикрыл ее. Замкнул дверь спальни. Вышел из квартиры, запер парадное, и плоский ключик положил себе в жилетный карман.

Теперь — все было окончено перед от'ездом.

Тою же ночью

Этой ночью Маша долго дожидалась мужа, — несколько раз подогревала чайник на примусе. За высокой, дубовой дверью было тихо и жутковато.

Гусев и Маша жили в одной комнате, в когда-то роскошном, огромном, теперь заброшенном доме. Во время революции обитатели покинули его. За четыре года дожди и зимние вьюги сильно попортили его внутренность.

Комната была просторная. На резном, золотом потолке, среди облаков, летела пышная женщина с улыбкой во все лицо, кругом — крылатые младенцы.

«Видишь, Маша, — постоянно говаривал Гусев, показывая на потолок, — женщина какая веселая, в теле, и детей шесть душ, вот это — баба».

Над золоченой, с львиными лапами, кроватью висел портрет старика в пудреном парике, с поджатым ртом, со звездой на кафтане. Гусев прозвал его «Генерал Топтыгин», — «этот спуска не давал, чуть что не по нем — сейчас топтать». Маша боялась глядеть на портрет. Через комнату была протянута железная труба железной печечки, закоптившей стену. На полках, на столе, где Маша готовила еду, — порядок и чистота.

Резная, дубовая дверь отворялась в двусветную залу. Разбитые окна в ней были заколочены досками, потолок местами обваливался. В ветряные ночи здесь гулял, завывал ветер, бегали крысы.

Маша сидела у стола. Шипел огонек примуса. Издалека ветер донес печальный перезвон часов Петропавловского собора, — пробило два. Гусев не шел. Маша думала:

«Что ищет, чего ему мало? Все чего-то хочет найти, душа не покойна, Алеша, Алеша... Хоть бы раз закрыл глаза, лег ко мне на плечо, как сынок: — не ищи, не найдешь дороже моей жалости».

На ресницах у Маши выступали слезы, она их не спеша вытерла и подперла щеку. Над головой летела, не могла улететь веселая женщина с веселыми младенцами. О ней Маша думала: — «Вот была бы такая — никуда бы от меня не ушел».

Гусев ей сказал, что уезжает далеко, но куда — она не знала, спросить боялась. Она и сама видела, что жить ему с ней в этой чудной комнате, в тишине, без прежней воли, — трудно, не вынести. Ночью приснится ему, — заскрежещет, вскрикнет глухо, сядет на постели и дышит, — зубы стиснуты, в поту лицо и грудь. Повалится, заснет, а на утро — весь темный, места себе не находит.

Маша до того была тихой с ним, так прилащивалась, — умнее матери. За это он ее любил и жалел, но, как утро, — глядел куда бы уйти.

Маша служила, приносила домой пайки. Денег у них часто совсем не было. Гусев хватался за разные дела, но скоро бросал. «Старики сказывали — в Китае есть золотой клин, — говаривал он, — клина чай такого там нет, но земля, действительно, нам еще неизвестная, — уйду я, Маша, в Китай, поглядеть, как и что».

С тоской, как смерти, ждала Маша того часа, когда Гусев уйдет. Никого на свете, кроме него, у нее не было. С пятнадцати лет служила продавщицей по магазинам, кассиршей на невских пароходиках. Жила одиноко, не весело. Год назад, в праздник, в Павловске, познакомилась с Гусевым в парке, на скамейке. Он спросил: «Вижу — одиноко сидите, дозвольте с вами провести время, — одному — скучно». Она взглянула, — лицо славное, глаза — веселые, добрые, и — трезвый. «Ничего не имею против», — ответила кротко. Так они и гуляли в парке до вечера. Гусев рассказывал о войнах, набегах, переворотах, — такое, что ни в одной книге не прочтешь. Проводил Машу в Петербург, до квартиры, и с того дня стал к ней ходить. Маша просто и спокойно отдалась ему. И тогда полюбила, — вдруг, кровью всей почувствовала, что он ей — родной. С этого началась ее мука...

Чайник закипел. Маша сняла его, и опять затихла. Уже давно ей чудился какой-то шорох за дверью, в пустой зале. Но было так грустно, — не вслушивалась. Но сейчас — явственно, слышно — шаркали чьи-то шаги.

Маша быстро открыла дверь и высунулась. В одно из окон, в залу, пробивался свет уличного фонаря и слабо освещал пузырчатыми пятнами несколько низких колонн. Между ними Маша увидела седого, нагнувшего лоб, старичка, без шапки, в длинном пальто, — стоял, вытянув шею, и глядел на Машу. У нее ослабели колени.

— Вам что здесь нужно? — спросила она шопотом.

Старичок поднял палец и погрозил ей. Маша с силой захлопнула дверь, — сердце отчаянно билось. Она вслушивалась, — шаги теперь отдалялись: старичок, видимо, уходил по парадной лестнице вниз.

Вскоре, с другой стороны залы раздались быстрые, сильные шаги мужа... Гусев вошел веселый, перепачканный копотью.

— Слей ка помыться, — сказал он, расстегивая ворот, — завтра едем, прощайте. Чайник у тебя горячий? — это славно. — Он вымыл лицо, крепкую шею, руки по локоть, вытираясь — покосился на жену. — Будет тебе, не пропаду, вернусь. Семь лет меня ни пуля, ни штык не могли истребить. Мой час далеко, отметка не сделана. А умирать — все равно не отвертишься: муха на лету заденет лапой, ты — брык и помер.

Он сел к столу, начал лупить вареную картошку, — разломил, окунул в соль.

— На завтра приготовь чистое, две смены, — рубашки, подштаники, подвертки. Мыльца не забудь, — шильца да мыльца. Ты что — опять плакала?

— Испугалась, — ответила Маша, отворачиваясь, — старик какой-то все ходит, пальцем погрозил. Алеша, не уезжай.

— Это не ехать — что старик-то пальцем погрозил?

— На несчастье он погрозил.

— Жалко я уезжаю, я бы этого старикашку засыпал. Это непременно кто-нибудь из бывших, здешних, бродит по ночам, нашептывает, выживает.

— Алеша, ты вернешься ко мне?

— Сказал — вернусь, значит — вернусь. Фу ты, какая беспокойная.

— Далеко едешь?

Гусев засвистал, кивнул на потолок и, посмеиваясь глазами, налил горячего чая на блюдце:

— За облака, Маша, лечу, вроде этой бабы.

Маша только опустила голову. Гусев лег в постель. Маша неслышно прибирала посуду, села штопать носки, — не поднимала глаз. А когда скинула платье и подошла к постели, — Гусев уже спал, положив руку на грудь, спокойно закрыв ресницы. Маша прилегла рядом и глядела на мужа. По щекам ее текли слезы, — так он был ей дорог, так тосковала она по его неспокойному сердцу: «Куда летит, чего ищет? — не ищи, не найдешь дороже моей любви».

На рассвете Маша поднялась, вычистила платье мужа, собрала чистое белье. Гусев проснулся. Напился чаю, — шутил, гладил Машу по щеке. Оставил денег, — большую пачку. Вскинул на спину мешок, задержался в дверях, и перекрестил Машу. Ушел. Так она и не узнала, — куда он уезжает.

вперёд
в начало
назад